Альфонс ОЛАР

ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ И ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

Предуведомление: В 20-е годы минувшего века некоторые сочинения Альфонса Олара по-прежнему переводились на русский и печатались в нашей стране; к примеру, Культ Разума и Верховного существа во время Великой французской революции (Л.: Сеятель, 1925), Христианство и Великая французская революция 1789-1802. (М.: Атеист, 1925), Церковь и государство в эпоху Великой французской революции (Харьков: Госиздат Украины. 1925), - отношение в ту пору к его исследованиям в значительной мере связано с характеристикой его как "буржуазного историка". Это проявляется в полемике с ним не только его младшего современника Н.М. Лукина (Альфонс Олар // Классовая борьба во Франции в эпоху Великой революции. Сборник статей. М.;Л.: Соцэкгиз. 1931. С. 5–25.), но и - тремя десятилетиями позднее - В.С. Алексеева-Попова и Ю.Я. Баскина (Проблемы истории якобинской диктатуры в свете трудов В.И. Ленина // Из истории якобинской диктатуры. Одесса, 1962. С. 21–15.). Тем не менее, в 1938 в Москве был выпущен капитальный труд Альфонса Олара "Политическая история Французской революции", остающийся во многом непревзойдённым и в наши дни.

Однако сочинение, подобное тому, что предлагается вашему внимаеию, в Советской стране в те годы быть выпущено не могло. Парижской публикации русского перевода предпослано довольно обширное предисловие эмигранта Б.С. Миркин-Гецевича, но для того чтобы читателю легче было составить собственое суждение об этом небольшом сочинении Альфонса Олара, я помещаю это предисловие в конец файла... - El.

 





А.ОЛАР

Профессор Сорбонны

ТЕОРИЯ НАСИЛИЯ
И ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

ПРЕДИСЛОВИЕ ПРИВ-ДОЦ. Б.С. МИРКИН-ГЕРЦЕВИЧА

Авторизованный перевод с рукописи

РУССКОЕ КНИГОИЗДАТЕЛЬСТВО Я. ПОВОЛОЦКИЙ и Ко, ПАРИЖ
1924




Предисловие

Предисловие автора к русскому изданию

Теория насилия и Французская Революция







Предисловие автора к русскому изданию

Я с величайшей радостью дал свое согласие на русский перевод моей речи о насилии и Французской Революции. Это отнюдь не полемическое произведение; это — научная работа.

Да будет мне позволено, в связи с этим переводом, сказать, что я, как гражданин, как демократ, являюсь искренним другом великого русского народа, призванного сыграть крупную роль в истории человечества.

А. ОЛАР.

Париж, 3 июня 192З.

 

Теория насилия и Французская Революция

Речь, произнесенная на Конгрессе Ученых Обществ в Сорбонне 6 апреля 1923 года.*)

* Перевод с рукописи А. В-а.

 

Милостивые Государи,

Пользуясь привилегией, связанной со старостью, я имею честь уже второй раз произносить традиционную речь на Конгрессе Ученых Обществ. Двадцать три года тому назад, в этом же помещении, я говорил о методе изучения современной истории. Теперь я хочу попытаться приложить этот метод к весьма важному вопросу общей истории Франции, — изложить теорию насилия в связи с Французской Революцией.

С течением времени создалась теория насилия, которая, мало-помалу, из книг перешла в умы, даже во Франции, и которую современные русские революционеры не только возвеличили, но и применили на деле. Согласно этой теории, насилие может быть плодотворным. Только оно может в корне исправить общество. Эта теория претендует на историческое обоснование. Она ссылается на пример Французской Революции, которую в Москве — да и не только в Москве — воспринимают и толкуют как школу насилия.

Нам, Французам, изучающим историю Революции по документам, научными методами, не подчиняя наших исторических изысканий какой бы то ни было политической либо социальной системе, нам-то и надлежит доказать историческую неправильность такого взгляда.

Раньше всего, я не нахожу, чтобы теория насилия, в том виде, как ее выражают в настоящее время, была господствующей или хотя бы ясно выраженной во Французской Революции.

Если не считать пылких и быстро забытых — аббата Ру, Варле, Леклера, чьи призывы к насилию, в Париже, во время террора, имели некоторую видимость системы, — среди влиятельных революционеров одному лишь Марату можно, по моему, приписать известную теорию насилия.

Он, несомненно, нередко возводил убийство и диктатуру в систему, хотя бы в систему временную.

Уже в октябре 1789 года он провозглашает фактически единственным путем прогресса то, что он называет «народным восстанием», непрестанно возобновляющимся. Народ может освободиться лишь «заставив своих угнетателей захлебнуться в их собственной крови». В своей неистовой риторике он требует голов, сначала сотнями, потом тысячами, и в октябре 1792 года он определяет число: 270.000 голов. Наконец, ему удается заставить себя послушать: сентябрьские убийства 1792 года произошли по его определенному совету и настоятельному требованию, в момент исступленной патриотической тревоги, когда пруссаки шли на Париж, и парижане воображали, что арестованные роялисты находятся в сговоре с неприятелем.

Марат проповедует диктатуру. Он хочет учредить триумвират диктаторов, в котором он сам намерен участвовать. Он даже готов стать единоличным диктатором или, как он выражается, «народным трибуном», облеченным всей полнотой власти, но с чугунным ядром на ноге.

Однако, ни эта теория убийства, ни эта теория диктатуры не были приняты, будь то в качестве средства или в качестве системы, ни французским народом, ни его избранными руководителями. Своею популярностью, к тому же почти не выходившей за пределы Парижа, Марат был обязан не этим призывам к убийству, которых, за исключением сентября 1792 года, никто не принимал в серьез, и не своим проектам диктатуры, которые не находили отклика в настроении того времени, a тому народолюбию, которым были проникнуты все его выступления, своей несомненно искренней любви к униженным, обездоленным и страдающим.

В Конвенте, где он заседал, тщетно было бы искать «маратистов».

Павший от руки убийцы, возвеличенный, обожествленный, увековеченный в Пантеоне, Марат становится символом патриотизма, a не насилия. Его призывы к убийству, к диктатуре забыты: в нем видят воплощение Революции, которую хотел уничтожить внешний и внутренний враг. Кинжал Шарлотты Кордэ очищает Марата, или, вернее, превращает его в идеального республиканца. Отдававший себе в этом отчет, a быть может, и завидовавший Робеспьер пытался было противодействовать тому настроению, результатом которого явился декрет, предназначавший Марата в Пантеон. Характерно, что декрет этот не был приведен в исполнение пока существовало революционное правительство. Это правительство не хотело, чтобы создалось впечатление будто Французская Революция систематически восхваляла насилие. И только реакция Термидора, словно в пику Робеспьеру, перенесла прах Марата в Пантеон. Она почти немедленно его оттуда убрала.

Как теоретик насилия и диктатуры, поскольку он им действительно и по существу был, Марат отвергнут не только духом Французской Революции, но и ее вождями, ее избранными руководителями.

Насилие и диктатура, эти два слова, эти два явления неразрывно связаны между собой; и если насилие может быть плодотворным, то лишь во имя или путем диктатуры, — диктатуры личности, либо диктатуры группы, класса. И вот, если во Французской Революции и были насилия, если эта Революция привела, в конце концов, к диктатуре, самая теория насилия и диктатуры, была, — повторяю, — чужда и духу Революции и ее вождям.

В 1789 году французы хотели лишь одного: заменить то, что являлось в их глазах состоянием насилия и анархии, — не состоянием насилия и диктатуры, a состоянием законности, или, как они выражались, «царством закона».

У них было, быть может преувеличенное на взгляд современного историка, ощущение, будто многообразие гражданских законов анархично, и будто, с другой стороны, не было налицо ни Конституции, ни политических и социальных законов, носящих определенный и постоянный характер.

Хаос гражданского законодательства был разоблачен наказами 1789 г.; Вольтер еще раньше охарактеризовал это положение в «Философском словаре», в статье «Законы»: «Ваше парижское обычное право, — писал он, — истолковано различно двадцатью четырьмя комментариями; значит, двадцать четыре раза доказано, что оно плохо составлено. Оно противоречит ста сорока другим обычаям, имеющим силу закона y той же нации, и все они противоречат друг другу. Итак, в одной лишь части Европы, находящейся между Альпами и Пиренеями, имеется более ста сорока маленьких народов, которые называются соотечественниками и которые на деле такие же иностранцы по отношению к друг другу, как Тонкин по отношению к Кохинхине». Он писал наконец: «Хотите иметь хорошие законы? Сожгите ваши и сделайте новые».

Что касается законов политических и социальных, французы 1789 года считали, что неписанная конституция, организовавшая монархию с Генеральными Штатами отменена с 1615 г., так как уже с этого времени Штаты не созывались. Им казалось, что деспотизм Людовика XV представлялся более умеренным в силу «права порицания», возвращенного парламентам. Если деспотизм Людовика XVI еще более умерялся добродушием государя и установлением провинциальных собраний, то, — выражаясь стилем того времени, — законов искали ощупью и не находили. Тщетно Тюрго говорил королю в своей «Записке о муниципалитете»: «Вы могли бы править, как Бог, при помощи общих законов». Людовик XVI считал своим долгом оставаться деспотом, правда отечески добрым, но все же деспотом, и передать нетронутой своему преемнику ту абсолютную власть, которую он получил от Людовика XV, и которую в свою очередь тот принял от Людовика XIV.

Законом являлась опять-таки единственно королевская воля, капризно выражавшаяся в различных королевских актах: эдиктах, ордонансах, постановлениях Совета и патентах.

Этой королевской воле ставили в упрек не ее королевское происхождение, но ее бессилие. Бессилие это, в глазах современников, лишало королевские акты характера закона.

Этот закон, этот лже-закон местами выполнялся, местами нарушался, местами просто оставался неизвестным. Некоторые эдикты, зарегистрированные одним или несколькими парламентами, не регистрировались другими, которые отвергали их, как негодные. Быть может, незначительные или второстепенные эдикты? Нет: речь идет об эдиктах важных, общегосударственного значения, как, например, эдикт 1787 г., который, возвращая гражданскую запись актов состояния протестантам, приближал признание свободы совести; эти-то эдикты, из-за сопротивления некоторых парламентов нельзя было применить во всей Франции, что лишало их отличительной черты современного закона — всеобщности.

Этим королевским законам вредили также их противоречия и краткосрочность. Так, институт цеховых присяжных и мастеров, упраздненный в 1776 г. был восстановлен год спустя.

Бессилию королевского суверенитета противопоставлялась уже в умах мощь народного суверенитета в том виде, в каком его идеально изобразил Жан-Жак Руссо, или в какой он осуществлялся в Северо-Американских Соединенных Штатах. Верили, что законы, созданные этим народным суверенитетом — будут подлинными законами, то есть выражением общей воли, и как таковые они будут всеобщими, постоянными, — будут выполняться.

Наказы Генеральных Штатов единодушно требуют, наконец, законов. В этом новшестве для них, самая суть Революции. В этих наказах нет ни планов, ни идей насилия. Напротив; все они хотят на место существующего беспорядка, который до некоторой степени тождественен насилию, поставить порядок, закон. Они требуют конституции, которую они называют также Хартией, договором французов. Они желают, чтобы король — которому они выражают верность, часто доходящую до поклонения, — был живым законом, и чтобы в то же время он стал или снова сделался выразителем общей воли.

В чем источник закона для составителей этих наказов? В народе? В короле? Они этого сами хорошо не знают. Они продолжают рассматривать короля, как наследственного двигателя прогресса. Только увидав его несостоятельность, французы изменили это мнение. Но и в начале 1789 г., когда они выражают свои пожелания, они еще не вполне сознают себя суверенным народом.

Лишь собравшись в Версале, их представители осознают этот суверенитет народа; они заявляют, что закон есть выражение общей воли, что является по существу революцией. Они сохраняют трон со всем величием королевского аппарата, но низводят королевскую власть до роли выразителя и исполнителя этой общей воли.

В наказах, даже самых смелых не было, — повторяю, — никакого призыва к насилию. Мало того, — я прочел все наказы, которые были изданы; я не нашел ни одной фразы, которую можно было бы счесть за угрозу королю и попытку запугать его. О нем не говорят иначе, как с уважением, с верностью, с любовью и доверием. Никому в голову не приходит, что революция может произойти против него или помимо него. Повторяю: путем реформ хотят заменить беспорядок порядком. Это общее желание, и его хотят осуществить в спокойствии и согласии.

Депутаты третьего сословия Генеральных Штатов получили, если мне позволено будет так выразиться, — наказ ненасилия. Наказ этот они исполняют единодушно и тщательно, точно придерживаясь его духа и его формы.

Проследите ход событий от собрания Генеральных Штатов в Версале 5 мая 1789 г. до взятия Бастилии 14 июля. Никогда революция не начиналась столь мирными путями, с таким спокойствием отвергая все похожее на насилие, хотя бы словесное.

Таким началом революции явилось требование Третьего сословия, чтобы проверка депутатских полномочий была произведена сообща, a не по отдельным сословиям.

Логическим последствием этого требования явилось общее обсуждение и голосование и по другим вопросам и вытекавшее отсюда преимущественное влияние Третьего сословия в Генеральных Штатах; оно одно насчитывало столько же членов, сколько их было в двух других сословиях вместе взятых.

Чтобы победить противодействие этих двух других сословий, Третье сословие не прибегло ни к каким внешним средствам воздействия — ни народным, ни другим. Оно не обратилось с призывом к населению Парижа, которое, однако, было охвачено энтузиазмом начинающейся революции. Длительное и энергичное сопротивление привилегированных сословий не вызвало никаких восстаний, никаких уличных волнений. Весь этот первый период великих перемен происходил в полном мире, порядке и спокойствии. Третье сословие хочет добиться победы лишь путем разума и убеждения. Когда же оно согласилось на примирительные заседания, длившиеся долгие недели, когда оно увидело и полную невозможность переубедить колеблющееся и раздробленное духовенство, и несговорчивое дворянство — третье сословие спокойно и твердо перешагнуло через эти вопросы. Оно решило приступить к проверке полномочий — оно обратилось ко всем депутатам Генеральных Штатов. В привилегированных сословиях на этот призыв откликнулось только несколько священников «патриотов». Но этого было достаточно для того, чтобы Третье сословие осмелилось на революционный акт провозглашения себя Национальным Собранием.

Этот революционный акт произошел без всякого насилия, в полном спокойствии нравственной мощи, в мирном сохранении права, в величии нарождающегося суверенитета народа. Совершенно мирно, в обстановке полного спокойствия, Национальное Собрание немедленно провозглашает что «только ему принадлежит право толковать и представлять общую волю Нации».

Собрание тут же издает закон, временно утверждающий существующие налоги; оно «решает и постановляет, что сбор податей и налогов всякого рода, — постатейно, формально и свободно не признанных Собранием, — прекращается во всех провинциях Королевства, независимо от административных порядков этих провинций». Это собрание, говорившее по-королевски, не упразднило короля. Стоя y подножия трона, оно являлось выражением той традиционной преданности, какую проявляли общины по отношению к королевской власти, защищавшей их от злоупотреблений и притеснений. Именно в этот момент произошло весьма важное событие; вместо того, чтобы стать во главе этого национального движения, король изменил своей традиционной роли и встал на сторону привилегированных, на сторону дворянства и высшего духовенства — против своего народа. Он отказался взять на себя руководство революцией и, не заявляя этого открыто, наполовину скрывая свое настоящее лицо — он фактически стал вождем реакции.

Он созвал заседание в королевском присутствии, закрыв зал, где собралось третье сословие. Депутаты Третьего сословия собрались 20 июня 1789 г. в знаменитом зале «игры в мяч», где поклялись упорно сопротивляться. В их клятве нет ни малейшего призыва к насилию. Собрание взывает исключительно к чести и совести. Оно клянется «не расходиться и собираться повсюду, где обстоятельства того потребуют, до тех пор, пока конституция королевства не будет установлена и утверждена на прочных основаниях». После того, как король в королевском заседании 23 июня отменил это постановление, Национальное Собрание, отнюдь не взывая к какому бы то ни было насилию, устами Мирабо, заявило, что оно подчинится только насилию. В то же время оно объявило своих членов неприкосновенными. Деспотизму оно противопоставило силу духовную: величие верховной власти народа.

На первых порах, это проявление миролюбивой и спокойной твердости привело к победе. Изумленный король уступил, или сделал вид, что уступает. 27 июня он повелел обоим привилегированным сословиям соединиться с Третьим и признал Национальное Собрание; казалось, что переход к новому порядку совершался безо всякого насилия. На деле же король обдумывал и подготовлял насилие. Это он, это его советники, двор и привилегированные сословия взяли на себя инициативу насилия. Это старый режим своим вооруженным сопротивлением породил насилие в революции, вопреки и наперекор вождям революции.

Армия иностранных наемников, вооруженная многочисленной артиллерией, блокирует Национальное Собрание, отрезывая его от Парижа. Дважды собрание требует от короля удаления войск, дважды король отказывает. 11 июля он окончательно сбрасывает маску, удаляет популярного министра Неккера и образует кабинет государственного переворота. Тогда-то, в ответ на это насилие, население Парижа восстает, и преодолевая силу силой, захватывает 14 июля 1789 г. Бастилию. Париж организуется в коммуну. Людовик XVI капитулирует, признает все совершившееся, и революция в муниципальных формах охватывает всю Францию в стихийном движении так называемого — великого страха. Повсюду граждане вооружаются, создают муниципальные комитеты, национальную гвардию. Революция торжествует.

Взятие Бастилии в Париже было кровопролитным. Движение революции по Франции свершалось бескровно. Повсеместная муниципализация Франции сопровождалась незначительным числом серьезных столкновений. Паническое настроение, вызванное угрозами реакции и страхом, быстро сменилось братским порывом.

Франция, состоявшая в то время из столь различных народностей, в 1790 г., охваченная порывом согласия, радости и любви, объединилась в федерацию. Прежде всего создались областные федерации, как например — прекрасная Страсбургская федерация. Потом, путем объединения всех этих федераций, создалась национальная федерация, которая, среди всеобщего ликования, танцев и пения, нашла свое завершение в Париже на Марсовом Поле 14 июля 1790 г.

В этот день французы почувствовали себя братьями и пожелали создать одну общую семью, которая представлялась им окруженной другими национальными семьями, a в перспективе им рисовалось уже все человечество, объединившееся также в одну великую семью. Это был новый патриотизм.

Тогда Франция, не прибегая к насилию, организовалась на тех административных началах, которые, в основных чертах, существуют и до настоящего времени. Это всеобщее братство, творческое и миролюбивое, показалось историку Мишле столь прекрасным, что он выразил его мистическими словами: «В 1790 году Бог явил свой лик». Бог согласия и мира, но не Бог насилия.

Насилие снова выступило на сцену, когда приверженцы прошлого убедили в 1791 г. Людовика XVI бежать, и присоединиться к армии контрреволюционного генерала Буйе, с тем, чтобы подавить революцию силой, в то время как эмигранты с оружием в руках пытались создать коалицию против Франции. Бегство в Варенн рассеяло мечту о братстве и согласии; оно обнаружило в короле врага; оно восстановило одну часть населения против другой; оно вызвало 17 июля 1791 г. резню петиционеров на Марсовом поле, которые желали гарантий против короля. На мгновение во Франции воцарилась атмосфера беспокойства и гражданской войны. Однако, мир настолько дорог всем, что делается огромное усилие для его сохранения. Конституция остается в силе при восстановленном короле. С осени 1791 г. и до весны 1792 г. длится период почти полного спокойствия, почти не отмеченный актами насилия. Внутренний мир нарушается объявлением войны Австрии в апреле 1792 г. И тогда наступает второй великий акт народного насилия, первая революция в революции, — день 10 августа 1792 г., когда Людовик XVI был низложен с трона.

Это восстание было народным восстанием. В нем приняли участие не только парижане, но и французы, явившиеся с разных концов Франции, из Марселя и из Бреста. Чувствовалось, что Людовик XVI и Мария-Антуанетта заодно с внешним врагом. По этой-то причине, и не по какой бы то ни было иной, — страна ответила насилием на насилие врага, покровительствуемого сообщничеством короля, и низложила монарха, который не выполнял своей исторической роли вождя национальной обороны. Несколько недель спустя, за невозможностью найти другого короля, способного спасти революцию и родину, Конвент уничтожил королевскую власть и провозгласил во Франции республику.

Надо принять во внимание, что восстание 10 августа не явилось насилием в целях установления диктатуры одного лица или какого-либо меньшинства; это было насилие ради торжества общей воли — источника закона — воли, которая стремилась поддержать революцию и обеспечить независимость Франции. Одним из следствий этого восстания явилось то, что отныне выражение общей воли становится более общим, благодаря отмене цензового голосования и замене его системой, именуемой всеобщим голосованием. Конвент был избран всеобщим голосованием; следовательно, Конвент гораздо полнее, чем законодательное собрание выражал волю народа; в нормальных условиях он лишил бы насилие какой бы то ни было роли.

Но до таких нормальных условий было далеко, Франция воевала с частью Европы. К внешней войне присоединилась война гражданская: возмущение в Вандее, в Лионе и Бретани, захват Тулона англичанами, новое нашествие.

Пока война против внешнего врага протекала удачно, насилия не было. Зима 1792–1793 гг. проходит относительно спокойно. Восстаний нет, ибо царит доверие. К насилию прибегают Вандейские крестьяне, подстрекаемые своими помещиками и духовенством. Отсюда, шаг за шагом, в зависимости от превратностей внешней и гражданской войны, следуют восстания и террористические законы. Когда победа снова переходит на нашу сторону, летом 1794 г., после битвы при Флерюсе, насилие становится бесполезным и мало по малу исчезает. Восстание жерминаля и прериаля III года, не поддержанные общей волей и оказавшиеся, таким образом, незаконными, легко подавляются; в то же время Базельский мир обеспечивает Франции на будущее время обладание левым берегом Рейна.

Взгляд на террор, как последствие войны, так часто развивался, что мне здесь незачем настаивать на нем. Мне хотелось бы лишь отметить, что в нашей революции, постоянно, даже в моменты проявления самой грубой жестокости, жил дух законности.

Эта революция, начатая и формулированная сперва юристами, даже в дни своих самых страшных конвульсий, была проникнута мыслью, что она создает законы, т.е. что воля отдельных личностей подчиняется общей воле.

Провозглашая в известных случаях право на восстания, демократическая конституция 1793 г. имеет в виду придти на помощь общей воле, если таковая нарушена. Когда демагоги и бунтари стремятся выдвинуться при помощи насилия, они притворяются выразителями угнетенной общей воли и своим лицемерием приносят дань духу законности.

За время революции, насилие не создало, кажется, ничего ценного. Важнейшие законы общего характера были приняты без всякого давления со стороны улицы. Провозглашение Республики 22 сентября 1792 г., это крупное политическое событие, изумившее Европу, прошло среди полного спокойствия населения, почти в молчаний. Даже некоторые чисто революционные акты, как, например, приговор вынесенный Людовику XVI, облекались в форму закона, без всякого вмешательства толпы. Все созданное насилием было недолговечным и исчезло вместе с войной.

Война эта велась мужественно, народом привыкшим воевать, но отнюдь не в прежнем воинствующем духе. В ней видели, главным образом, средство уничтожить насилие между нациями. 9 ноября 1792 г., говоря с трибуны Конвента о победе, одержанной в Бельгии, Верньо удачно выразил этот новый дух, заявив: «Воспевайте же, воспевайте победу, которая будет победой всего человечества. Человеческие жизни погибли, но погибли во имя того, чтобы это не повторялось впредь. Я клянусь всеобщим братством, которое вы установите, что каждая ваша битва будет шагом к миру, человечности и счастью народов».

Есть, однако, три факта в истории революции, которые можно было бы привести для доказательства теории насилия.

Прежде всего — уничтожение феодальных прав. Смело можно сказать, что декреты 4 августа 1789 г. были вотированы под влиянием крестьянских восстаний. Крестьяне нашли эти декреты очень неполными и слишком теоретическими. То тут, то там вспыхивали серьезные крестьянские волнения, вызываемые сохранением некоторых феодальных прав. В конце концов, конвент, декретом 17 июля 1793 г. отменил все феодальные права без выкупа и без вознаграждения, и этим завершил революцию для крестьян.

Таков ли был бы результат, если бы не прибегли к насилию? Не думаю; и надо признать, что в революции бывают моменты, когда лишь насилие действенно, — но для разрушения, a не для созидания.

Затем, диктатура Парижской коммуны, торжествующая в дни 31 мая и 2 июня 1793 г., и длящаяся еще некоторое время до военных побед. Эта своего рода национальная диктатура не являлась тиранией одного города над другим: голова управляла телом в самые острые и критические моменты внешней и гражданской войны. И, при внимательном рассмотрении, так называемая Парижская диктатура являлась временным соглашением между Коммуной и Конвентом — соглашением, правда, продиктованным Коммуной, располагавшей Национальной гвардией, т.е. вооруженной силой. Нужно было во что бы то ни стало обеспечить единство национальной обороны, a вовсе не устанавливать правительственное главенство Парижа для нормальных условий жизни.

И наконец, революционные комитеты, быть может представляют для поверхностных наблюдателей прообраз диктатуры пролетариата. Созданные во время террора в каждой общине, вначале для надзора только за иностранцами, затем для общего надзора, революционные комитеты выслеживали подозрительных и наполняли ими тюрьмы. На известной гравюре времен Термидора, рисующей быт этих комитетов, изображены неряшливые рабочие, грубо допрашивающие аристократов, женщину и ребенка, дрожащих и учтивых. Пожалуй скажут: пролетариат — тиран. Но это лишь пародия: революционные комитеты состояли из представителей буржуазии и рабочих, причем первых было больше чем вторых; это и есть то сочетание, которое называют санкюлотизмом. Здесь не было диктатуры класса, a лишь отдельные случаи насилия, как следствие внешней и гражданской войны.

Впрочем, эти проявления насилия, если они, быть может, и спасли революцию, помешав иностранному нашествию примкнуть к внутреннему мятежу и королевскому заговору, — то они же и причинили революции тот моральный ущерб, который сгладился лишь много позже. Лишь в свете предметных уроков мировой войны эти проявления насилия показались историкам вполне извинительными, — когда каждое воюющее государство для защиты и для нападения должно было научиться использовать и организовать насилие, и следовательно понять, простить, и даже восхвалить террористов 1793 и 1794 гг.

В патриотическом исступлении эпохи террора даже вожди доходили до призывов к убийству. В своем докладе 5 нивоза II года Робеспьер говорит: «Всем честным гражданам правительство должно государственную защиту; врагам народа оно должно лишь смерть». Сен-Жюст состоявший вместе с Робеспьером в комитете общественного спасения, 8 вантоза того же года заявляет: «Республика состоит в полном уничтожении всего, что ей противится». Но это уже фанатизм военного, a отнюдь не мирного времени.

Конвент, принимая террористические меры для обеспечения военной победы, все же не решился формально поставить террор «в порядке дня», как того от него требовала Коммуна. Он уничтожил крайних, или считавшихся такими, как Эбера и его друзей. Наконец, 2 жерминаля II года, Конвент торжественно поставил «справедливость и честность в порядке дня».

Едва лишь была достигнута военная победа, едва лишь была обеспечена национальная оборона, Конвент сбросил Робеспьера, символ насилия и террора.

Впрочем, Робеспьер, гильотинированный как террорист, никогда не хотел сделать насилие ни системой, ни даже режимом. Это был, как почти все эти революционеры, — юрист. 9 термидора, в Городской Ратуше, в этом очаге восстания, готовившегося против Конвента, Робеспьеру подали перо, чтобы он подписал вместе с другими членами муниципалитета призыв к восстанию. Это было единственным средством спасти свою голову, и что интересовало его еще больше, — свое дело. Он написал две первые буквы своего имени, но затем перо выпало из его рук. Он предпочел смерть восстанию против общей воли, выразителем которой являлся объявивший его вне закона Конвент.

Вожди террора применяли этот террор против самих себя, против собственной доктрины. Никто не был человечнее, ни сердцем, ни разумом, Дантона, который столь жестоко громил аристократов, и громя, в то же время спас столько голов. В их совести, как сожаление, как раскаяние запечатлелись слова одной из их жертв, Верньо, — грустно сказавшего с трибуны конвента 10 апреля 1793 г.: «Революцию старались насытить террором, — я бы хотел напитать ее любовью».

Итак, можно признать, что во внутренней политике французская революция, столь жестокая, когда ей противодействовали, все же не была системой насилия.

Не была системой насилия французская революция и в своей внешней политике, несмотря на то, что ее армии нанесли монархической Европе тягчайшие удары, несмотря на то, что она присоединила больше новых территорий чем все завоевания Людовика XIV.

В действительности люди. 1789 и 1793 годов хотели изгнать насилие из отношений между народами, подобно тому как они хотели уничтожить насилие в отношениях между личностями. Они намеревались в будущем провозгласить декларацию прав народов, которая находилась бы в соответствии с Декларацией прав человека, принцип каковой исключал всякое насилие. Война задержала вторую декларацию.

Но Учредительное Собрание, по крайней мере, впервые в истории возвестило миру принцип ненасилия своим декретом 22 мая 1790, в котором торжественно объявляло, что «Французская нация отказывается от всякой войны с завоевательной целью и никогда не употребит своих сил против свободы какого-либо народа». Этот декрет явился составной частью конституции. Здесь впервые в законе выражен принцип свободнаго самоопределения народов, признанных в праве располагать своими судьбами.

Аннексии, произведенные Учредительным Собранием, Национальным Конвентом и даже Директорией, отнюдь не противореча этому принципу, — обычно освящали его своим применением.

Авиньон, находившийся под властью папы, являлся иностранной территорией в самом центре Франции. Жители этой провинции отправили в июне 1790 делегатов в Учредительное Собрание ходатайствовать о присоединении их страны к стране, совершавшей революцию свободы: «Находясь в самом центре Франции, — заявили они, — имея одинаковые обычаи, один и тот же язык, мы хотим иметь одни и те же законы». Казалось бы, что Собрание могло и должно было немедленно и с энтузиазмом согласиться на столь прекрасное объединение, на столь законное увеличение французской семьи. Но Собрание до такой степени боялось оказаться в противоречии со своим недавним декретом, показать себя ищущим завоеваний, — что только после долгих колебаний, лишь вполне убедившись в желании жителей, лишь почувствовав твердую уверенность в том, что оно не совершает никакого насилия, — только тогда Собрание решилось на присоединение Авиньона.

Этот же принцип ненасилия, принцип свободного самоопределения народов — обычно уважался и применялся Конвентом и Директорией при всех последующих аннексиях: Савойи, графства Ниццы, княжества Монако, левого берега Рейна, Бельгии. Население выражало свою волю или посредством свободного избрания конвента или путем непосредственного волеизъявления жителей каждой общины. Печатные, рукописные тексты этих согласий на присоединение, хранящиеся в Национальном Архиве, — служат красноречивым свидетельством отвращения французского народа ко всякой политике насилия по отношению к другим народам и стремления соблюдать миролюбивый, либеральный принцип, провозглашенный 22 мая 1790 г. Учредительным Собранием.

Я уже дважды отмечал, что принцип свободного согласия народов обыкновенно проводился в жизнь. Я бы хотел иметь возможность сказать, что он исключительно применялся во всех случаях.

Увы! были некоторые исключения. Они имели место в период реакции Термидора. Главные вожди, революционеры–идеалисты были гильотинированы. Конвент, словно, был обезглавлен. Опьяненный военными и дипломатическими победами, он иногда не был верен Революции. Когда 9 вандемьера IV года Конвент присоединил к Франции Бельгию и соседние провинции, он позволил себе, — под влиянием соображений государственной необходимости, высказанных Мерленом (из Дуэ) — не опросить предварительно жителей одной или двух из указанных провинций. Частичное нарушение принципа, незначительное исключение, — оно казалось в тот момент несущественным; но оно повлекло за собой серьезные последствия, поскольку это подготовляло и поощряло Наполеона Бонапарта.

И, действительно, Наполеон Бонапарт, желая использовать Революцию в личных целях, круто повернул Францию на старую стезю насилия. Если он не провозгласил насилие системой, что слишком покоробило бы современников, — он сделал насилие своим нормальным политическим режимом. Его государственный переворот 18 и 19 брюмера не был направлен ни на освобождение общей воли от посягательств меньшинства, ни на обеспечение национальной обороны — эти цели преследовали народные восстания 10 августа 1792 и 2 июня 1793; недавние победы уже спасли Францию — и целью переворота был лишь захват власти. Законов больше не было; осталась лишь бледная тень народного представительства. И сделавшись императором, Наполеон Бонапарт правил только при помощи силы, солдат, тюрем и безответственных прихотей своего гения.

Во внешней политике это было также царство насилия. Он присоединял народы, не спрашивая их желания, против их воли! Он чрезмерно округлил территорию Франции именно теми завоеваниями в духе Людовика XIV, которое осудило Учредительное Собрание.

Он явился тем диктатором, которого предсказал и требовал Марат; пришествие диктатора подготовил своими дурными советами этот дурной другь народа, — друг искренний, но неистовый — вопреки самому духу Декларации прав и Революции. Если бы Марат дожил до времен Наполеона, было бы естественно, чтобы Наполеон почтил его признательностью. Марат, если бы согласился, законно заседал бы в Охранительном Сенате, и в ежегоднике императорского дворянства быть может значился бы барон или граф Марат: и это было бы логично.

Однажды, с трибуны английского парламента Питт почтил Наполеона именем сына и бойца Французской революции. Нет: Наполеон, поскольку он установил режим насилия и тирании, явился противником и разрушителем Революции. Внутри страны он уничтожил все свободы. Во вне он убил независимость народов. Было бы педантизмом и ограниченностью оспаривать поэзию этого насилия, гениальность этого насильника, этого, как назвал его Виктор Гюго, чудесного гостя, этого великолепного тирана, чья тирания бывала подчас величественна, в чьих глазах блистал порой отблеск того революционного пламени, которым была согрета его молодость. Но неоспоримо то, что он правил при помощи насилия, a не закона; неоспоримо и то, что этот режим насилия, столь блиставший славой, привел Францию к катастрофическому падению, в котором она потеряла свои естественные границы, приобретенные именно применением принципа ненасилия, применением принципа права народов на самоопределение.

Милостивые государи, на фактах и на документах, и только на фактах и на документах, изучаемых мною столько лет, — основываю в этом очерке опровержение той легенды, которая представляет людей французской революции теоретиками насилия, и которая видит в этой революции пример плодотворного насилия, как такового.

Я не видал всех этих документов; жизнь человека, как бы продолжительна она ни была, слишком коротка для подобного исследования. Пополняйте мои изыскания, дорогие собратья. Я бы хотел, чтобы вы, в свою очередь, направляемые вашею любознательностью, изучали по другим текстам в ваших местных архивах вопрос о насилии во французской революции, — провинциальное развитие которой столь же поучительно, сколь и парижское, если даже не более, так как именно в департаментах революционные комитеты, по преимуществу, осуществляли свой страшный надзор, в котором хотели видеть диктатуру пролетариата. Подтвердят ли ваши будущие выводы мои заключения, или опровергнут, — я буду не менее рад, предложив для ваших ученых изысканий одно из тех общих положений, без которых эрудиция лишается всего своего благородства и всей своей пользы.

А. Олар




Предисловие

Имя Альфонса Олара хорошо известно русскому читателю. Его сочинения — не все, конечно, но главнейшие — давно переведены на русский язык и пользовались большим успехом в России не только среди историков, специалистов, связанных в своих работах с изучением и истолкованием французской революции, но и в широкой русской читательской массе.

Русская интеллигенция всегда проявляла особенный, напряженный интерес и влечение к событиям и фигурам французской революции; этот повышенный интерес объяснялся не одними «историческими» качествами славной французской эпохи; в интеллигентском «культе» революционной истории несомненно жили мотивы политические, известные отражения ритма и традиций русского освободительного движения. Труды А. Олара, поэтому, получили в России широкое распространение, далеко за пределами научнаго круга историков и государствоведов.

В 1886 году Альфонс Олар занял в парижском университете кафедру истории французской революции. За этот долгий срок Олар, по его собственному признанию, перенес изучение революции из окруженной политическими страстями области легенды в научную область объективной истории. Великая научная заслуга А. Олара заключается, прежде всего, в том, что будучи пламенным республиканцем и идеологическим хранителем заветов французской революции — он изучал события этой эпохи, как ученый, бесстрастно, во всеоружии исторического знания и критики. Он собрал и опубликовал великое множество документов; вместо прежнего продолжения загробной тяжбы жирондистов и монтаньяров, Олар изучал и публиковал объективные свидетельства революции. Возглавляя «Общество истории революции», он опубликовал в записках этого научного общества ценнейшие документы революционного времени.

С 1903 по 1914 Олар вместе с Ж. Жоресом занимался изучением экономической истории революции, — и современная наука многим обязана совместной работе этих двух замечательных людей.

Принимая активное участие в политической жизни Франции, являясь лидером передовых групп французского республиканизма, журналист, политический и общественный деятель, идеолог республики и демократии, — провозвестник принципов революции — он в изучении революции — лишь ученый, следующий своим строго научным методам.

Недостаток места лишает меня возможности перечислить научные работы Олара. Напомню главнейшие. Он собрал и опубликовал документы якобинского клуба, акты Комитета Общественного Спасения, документы — «Париж во время термидорианской реакции и директории» (5 томов), «Париж при Консульстве» (4 тома), «Париж при Империи», «Мемуары Шометта», «Рейнская федерация», тринадцатитомное собрание «Les origines diplomatiques de la guerre 1870–71 (совместно с Э. Буржуа и Ш. Рейнаком) и мн. др. Из его исторических трудов напомню трехтомное «Ораторы революции» (рус. пер.), известная «Политическая история Французской революции» (рус. пер.; посл. франц. изд. — 1922 г.) «Культ разума и культ Высшего Существа»; восьмитомные «Etudes et leçons sur la Révolution Française», известные всем сколько-нибудь интересовавшимся эпохой революции, и мн. др. Но в задачи этого краткого предисловия не входит ни полная библиография, ни научная характеристика трудов Олара.

Прежде чем перейти к «Теории насилия», которая предназначается автором для русского читателя, — следует остановиться на отношении знаменитого французского историка к России.

Нет необходимости повторять о горячих симпатиях А. Олара к русскому народу: он сам, как читатель увидит ниже, говорит о них. Вице-президент Лиги прав человека, демократ и республиканец, — французский историк приветствовал русскую революцию со всем пылом и радостным сочувствием революционера и республиканца. В мае 1917 года по просьбе одного из членов Временного Правительства А. Олар написал «Письмо гражданам свободной России». В этой статье (переведенной на русский язык, изданной отдельной брошюрой, но, кажется, мало распространенной в России) — А. Олар горячо приветствовал русскую свободу. «Французская революция, всегда живущая, — писал Олар, — рукоплещет русской революции». Историк революции, напоминая опыт прошлого, звал русский народ к железной «революционной дисциплине», к продолжению «войны против войны», к защите отечества; вспоминая Комитет Общественного Спасения, он рекомендовал железную революционную централизацию, хотя бы в будущем имелись в виду самые широкие федеративные начала; клеймя самодержавие, клеймя династию, А. Олар напоминал, что «контрреволюция, это эгоизм, это подлость, отсутствие любви к народу», указывая, что нужна «революция любви, a не ненависти», и пророчески предупреждал русский народ «не обесчестить свою революцию любви делами слепой ненависти».

Теперь, через шесть лет русской революции, после «слепой ненависти», советского террора и гражданской войны, к «делам слепой ненависти» возвращается А. Олар в своей новой работе — «Теория насилия». На недавно состоявшемся очередном конгрессе ученых обществ в Париже историк французской революции произнес речь «Теория насилия и французская революция». Эта речь, это новое исследование французского ученого не только выразительный конспект политической идеологии Революции; эта речь прямо направлена против «теории насилия», которую «русские революционеры прославили и применили».

Олар произнес речь о той теории насилия, которую в Москве хотят подкрепить историческими примерами французского террора. Таким образом, речь знаменитого историка, являющегося вместе с тем идеологом французского демократизма, — касаясь явлений и идей минувших, — вырастает в некоторую политическую программу; Олар заклеймил насилие, главным образом, потому, — что Москва, практикующая террор и насилие, пытается оправдать кровь Че-ка террором Конвента.

Речь Олара приобретает для русского читателя особое, современное, волнующее значение, — ее тема, ее авторитетный автор, момент ее произнесения, — все в ней «злободневно» и близко.

Вот почему знаменитый французский историк, — оказывающий мне честь руководительством некоторых моих работ, — по моей просьбе, согласился издать по-русски «Теорию насилия», предоставив рукопись своей речи еще до появления ее во французской печати, и снабдив ее столь характерным обращением, свидетельствующим об искренних симпатиях А. Олара к русскому народу, к русской демократии.

В своей новой работе А. Олар, прежде всего, отказывается видеть среди вождей французской революции идеологов насилия, теоретиков террора. Кроме отдельных и мало влиятельных фанатиков, один лишь Марат может быть назван подлинным теоретиком насилия. Но в этом смысле Марат был одинок, «в Конвенте не было маратистов». Культ Марата, распространенный после его убийства, опирался на патриотизм убитаго революционера, a не на его кровожадность. Ссылаясь на факты и документы, А. Олар доказывает, что кинжал Шарлотты Корде очистил образ Марата. «Теории» же Марата остались без школы, без последователей.

«Насилие и диктатура», — пишет А. Олар, — «неотделимы, и насилие, если оно успешно применено, может быть лишь применено посредством и в интересах диктатуры, диктатуры человека, или диктатуры группы, класса... Но, я повторяю, теория насилия и диктатуры была чужда духу и вождям революции».

Для утверждения этого положения французский историк дает краткий очерк нараставших и сменявших друг друга политических идей и учреждений — от созыва Генеральных Штатов до Наполеона. Ни наказы Генеральных Штатов, ни речи ораторов, ни печать того времени не призывали к насилию. Революционная идея понималась, как праздник мира, как мирное устроение нации. Французская монархия не поняла этого; король не понял, что, встав во главе революционного движения, он спасет страну; абсолютизм остался верен своим традициям. Король не пожелал идти с революцией; он объявил ей войну, возглавив контрреволюцию, — и тогда своим слепым сопротивлением старый режим толкнул революцию к насилию. A до той поры, пока реакция не начала борьбы, — революция была проникнута любовным нежным, стремлением утвердить братство и свободу одними лишь мирными средствами. Вспоминая фразу Мишле о празднике Федерации, «Dieu fut visible en 1790», — Олар свидетельствует, что в этот период бог революции был богом мира, a не богом насилия.

Наконец, автор переходит к самому трагическому периоду революции — к террору. «Террор был результатом войны, пишет Олар, — это мнение достаточно известно... Но я хочу отметить, что в нашей революции, всегда, даже среди самых грубых насилий — жил дух законности».

Эту «законность» автор видит, — как и в предыдущих своих известных работах, — в идее «народного суверенитета», в «общей воле».

Вожди революции были, главным образом, юристы, и они придали закономерный характер самой идее «народного бунта», легализовав сопротивление насилию, подведя под революционный насильственный факт закономерную «легальную идею». Этой легальностью, по мнению Олара, и пользовались демагоги, призывавшие к переворотам во имя «общей воли». Даже казнь Людовика XVI представляется Олару «легальной», так как она была вотирована законодательным учреждением; она «была формулирована, как закон».

Точно также и во внешней политике революция, отвергая право завоевания, проводила идеи мира, веря, что война республики с ее врагами приближает эпоху вечного мира.

Олар подробно останавливается на отдельных эпизодах насильственных мероприятий революции. Экспроприация земельных владений была, конечно, насилием; но автор считает, что насилие, непригодное для созидания нового строя, уместно для разрушения старого.

Что же касается насилий, чинимых «Революционными Комитетами», являвшимися органами сыска, надзора поставлявшими жертв гильотины, то здесь Олар решительно протестует против частых сравнений деятельности этих комитетов с «диктатурой пролетариата». «Санкюлоты» осуществляли национальные задачи, a не классовые цели.

Конвент вовсе не считал насилие террора системой; как только Франция оказалась в безопасности, как только враги и эмигранты были отброшены от границы, — Робеспьер пал. И даже Робеспьер, этот «легист», в историческую ночь Термидора не пожелал подписать призыв к восстанию против Конвента. «Легист» не мог идти против «общей воли»; он написал две буквы своего имени под призывом к восстанию, но перо выпало из его руки. «Общая воля» оказалась сильнее воли Робеспьера.

И только Бонапарт, человек насилия и диктатуры, совершает государственный переворот, обращается к «теории насилия» — не во имя «общей воли», a ради собственных, личных целей.

По мнению Олара, y теоретика насилия Марата оказался в революции единственный последователь — Бонапарт. И если бы Марат дожил до империи — Олар убежден — в «ежегоднике императорского дворянства» значился бы барон или граф Марат...»

Олар закончил свою речь тем же, чем и начал: французской революции неизвестна ни теория насилия, ни диктатура класса. Автор решительно отвергает насилие и классовую диктатуру, отвергает именно те моменты, которые дороги Москве, в которых «русские революционеры», т. е. большевики, — видят идейное соприкосновение 93 года и Кремля.

Как и все работы А. Олара, его «Теория насилия и французская революция» пропитана одним методологическим утверждением — признанием народного суверенитета, «общей воли» высшим революционным критерием. Рассуждения А. Олара о «легальности» террора — самое интересное место; эту «легальность» можно было бы исследовать с большей углубленностью уже не в порядке анализа исторических фактов, — a в свете рассмотрения публично-правовой идеи Конвента. А. Олар только бросает мысль, но не развивает ее. Историко-юридическое рассмотрение доктрины французского террора дает еще более точное понимание идеи «легальности». Пишущему эти строки приходилось заниматься этим вопросом; но недостаток места не позволяет мне сейчас привести необходимые публично-правовые дополнения к теории Олара.

Для русского читателя взгляды А. Олара приобретают, как я сказал, особое «злободневное» значение. Авторитетный историк не мог, конечно, в научной; работе полемизировать с большевиками. Его вступительные фразы о «русских революционерах» достаточно ярки и определенны, при всей корректности академического изложения.

А. Олар не только историк, но и идеологический борец демократии. Для этого писателя, — научный и политический облик которого, едва намечен в настоящей моей краткой заметке, — для этого писателя демократический и республиканский идеал есть ценность абсолютная, незыблемая. Во имя демократии он отвергает «теорию насилия» — клеймя насилие и диктатуру Марата и Бонапарта, через головы деятелей далекого минувшего, он бросает свое осуждение властям Москвы. В этом историко-сравнительном осуждении советских «русских революционеров» — большое современное и нравственно-политическое значение выступления знаменитого французского историка.

Прив.-доц. Б.С. Миркин-Гецевич.




Библиотека